Сергей Попов

Автор: , 28 Дек 2017

*  *  *

Утро приходит сквозь птичью речь
к частым штакетникам  здешних дач
радость привадить, беду навлечь
и ничего не решить хоть плачь.

И у подбрюшья июньских туч
тутошний тает в листве Морфей,
радостен и на беду летуч,
вкрадчивых и шебутных кровей.

Щебет во мгле, тополиный пух.
Не умирай – выбирай из двух
необоримых окрестных зол  —
сон ни о чём и скупой подзол.

Ересь и сизая кровь с утра,
многоголосие из вчера.
Птичье летучее молоко –
чтобы во сне умирать легко.

Белая, в пенках его, листва.
В воздухе не различить слова.
Кровь сочетается с молоком.
Просто – и пьётся одним глотком.

*   *   *

Где оформляется весёлый формалин
в черты медички у вечернего окна,
мерцает уголь мертвеца, неутолим,
чтоб тень и здесь была длиной наделена.

Блефует лампа над коробкою конфет
и пухлым атласом с устройством рук и ног,
чтоб нежил головы токсический эффект
и оживлял давно почившего как мог.

Фосфоресцируют косые живота
у перепутий препарированных жил,
чтоб синим пламенем горела нищета
и бог на бедность обольщенье одолжил.

По этой чёрной развороченной руке
блажному цинику грешно не погадать,
как он прошествует с подругой налегке
до той страны, где мнятся тишь и благодать.

Но даже фильм про анатомию любви
в слезоточивом пересказе не суметь
ему представить ясноглазой визави,
поскольку между – обязательная смерть.

Лишь сквозь неё, лукавотелую, одну
и проступает ослепительный зачёт –
ведь если тень имеет форму и длину,
то время праха только завтра потечёт.

И загустеет формалиновая мгла,
и опустеет взгляд товарки у двери,
что без ошибки выбрать сладости могла –
поди о горьком только с ней заговори.

*   *   *

Что за манера кричать во сне,
тряпки выкидывать по весне,
по бездорожью шататься всласть,
взять и до осени запропасть?
Вдруг объявиться, затеять пир,
пасть  на кушетку без задних ног.
старые сны засмотреть до дыр.
И не отчаяться, видит бог.
Шарит луна по твоим лесам,
блики крадутся по волосам.
И занимается над тобой
пламень забвения, невесом.
Прежние люди идут гурьбой,
переполняют собою сон,
всё норовят отворить сезам –
всё по глазам прочитать как есть –
бомж, негодяй, утешитель вдов.
Только куда им такая честь.
Сочен рассвет и почти бордов.
Ты неумытая наяву.
Ставить ли пришлое во главу
снятого за гроши угла?
Я здесь работаю и живу.
Скоро рассеется эта мгла.

*  *  *

Клёнов оголтелая риторика,
клёкот голубиных площадей –
слабая затравка для историка,
что сиюминутному злодей.

Брешь в оборонительной истерике,
частная прогулка  в никуда –
это не открытие Америки
и неинтересная беда.

Сны Эллады, блики Адриатики
Клио не под силу сохранить –
ниоткуда детские солдатики
тянут полупризрачную нить.

Малоутешительные новости
не собьют ветра с косых орбит –
Ариадна, жрица пустяковости,
о переходящем не скорбит.

Лишь одни непрошенные частности
застревают в горле хоть убей –
клёны словно голуби в опасности,
небо безымянных голубей.

*  *  *

Чёрный день до белой горячки прожит.
И жильцов утюжит, ведёт, корёжит.
А в зрачках торчит гробовой Хичкок,
грузен, стар и лукавоок.

Прямо в душу смотрит, нечистоплотен.
Что за прок от его чумовых полотен –
здесь своим угрёбищам  несть числа —
блекнет классик жуткого ремесла.

Здесь они чешуйчаты, злы, летучи.
Наполняют сны, прободают тучи
по краям короткого забытья
облысевших мальчиков для битья.

Эти зрители всей гулевой эпохи
на её излёте куда как плохи –
и мотор бастует, и глаз в слезе,
и на прежней фиги цветут стезе.

Неземной цветок в плотоядной пасти –
дышит Хронос  гарью, шампанским «Асти»,
и холодным потом вовсю разит
от вонзивших зенки в его транзит.

Закурить бы «Данхилл» и честь по чести,
как глотали жизнь в этом гиблом месте
с иностранным флёром заснять кино —
будто плёнка с памятью заодно.

Но кружатся ящеры, ржут химеры
в раскадровке счастья вчерашней эры.
Прянь в загранку, вены ли отвори –
стеклотара высохла изнутри.

*   *   *

В Москве-руке февраль дрожит,
облавою зажат.
Блуждает хмель, как Вечный жид,
А не какой-нибудь Рашид –
с ним запросто решат.

Ушат отборных матюков
на чёрную башку –
и был беспаспортный таков
средь проблесковых маяков.
Прощай, Бишкек-Баку!

Игрок разборок и афер
и трижды фигурант,
кочует хваткий Агасфер
по беспределу СССР,
запетого стократ.

И не поможет смена вех,
и вер, и городов.
Не хватит вечности на всех –
кровь не стихает как на грех
и небосвод бордов.

На дне любви, на склоне дня —
ни грамма барыша.
Одна сплошная западня,
одна по пазику родня,
затравка-анаша.

Несёт машину вкривь и вкось.
Закат под ноль обрит.
Поёт как проклятая ось,
и у водилы вся насквозь
душа огнём горит.

*   *   *

Сквозь разговоры о хорошем
всё безнадёжней проступал,
ветвями сбоку огорожен,
ноябрьской роздыми опал.

И ветер жёг и в хвост, и в гриву,
последних листьев не щадя,
слезу-ольху, беднягу-иву
перед порывами дождя.

И средь продрогших сучьев голых
горячей речи вопреки
вода блестела на глаголах
поверх излучины реки.

Стремглав теченьем относила
все сочетанья честных слов
к морозам каверзная сила,
студёный жалуя улов.

Ведь лёгкий пар вблизи, где лица
дыханьем лишь разделены,
за поворотом не продлится –
в природе нет ему длины.

Он весь распят на ветках здешних
и пригвождён дождём к стволам,
чтоб согревать живых и грешных.
С грехом, конечно, пополам.

About the author

Комментарии

Ваш отзыв